О некоторых законах навигации кораблей мысли (Кунин В.В.)
I. От имени "лунатиков"
"Говорить о книгах всегда прекрасно, к чему бы это ни привело",- заметил автор рассказов о Шерлоке Холмсе. "Эпоха Гутенберга" навсегда сделала людей и книги неразлучными спутниками. В нашей стране лишь усмешку может вызвать заявление западного культуролога о том, что "книга и чтение отжили свой век, и оспаривать это могут лишь лунатики"*.
* (См.: Лит. обозрение. 1979, № 8, с. 94-99.)
Жанр бесед о книгах традиционен в мировой литературе, точнее, книжная тема, воплощенная в разных жанрах - романе, рассказе, эссе, очерках, лекциях, памфлетах, переписке и т. д. Вполне естественно, что, рассуждая о книгах во имя настоящего и будущего, миллионы "лунатиков" ощущают потребность вспомнить то, что говорилось об этом предмете в прошлом. Ибо в книгах, как говорил Т. Карлейль, "душа прошлого".
В последнее время к старым русским сборникам высказываний о книге (отличным для своего времени)*, к добротным английским антологиям** прибавляются год от года советские публикации на ту же "вечную" книжную тему***. Издательство "Книга" начало большую, отвечающую общественной потребности работу: готовится сборник произведений русских писателей XVIII-XIX веков "Очарованные книгой"; предполагается собрать воедино статьи и рассказы о книге советских писателей; любопытен будет и свод мыслей о книге классиков античности и Возрождения. В этом ряду следует рассматривать и наш сборник, в котором читатель встретился с крупнейшими мастерами двух великих литератур - английской и французской, обсуждающими огромную проблему "человек и книга".
* (Шляпкин И. А. Похвала книге. Пг., 1917; Гинкен Ант. О чтении и книгах. Вып. 1-3. Спб., 1914. Библиографию других русских материалов см.: Мезьер А. В. Словарный указатель по книговедению. Л., 1924; 2-е изд.: Ч. I-III. Л., 1931-1934.)
** (Ireland A. The book lover's enchiridion. London, 1868; The book-lover's anthology. Ed. by R. M. Leonard. London, 1911. Booksong. London, 1924. Обзор работ на западноевропейских языках см.: Сидоров А. А. Книга - печать - искусство.- В кн.: Пятьсот лет после Гутенберга. М., 1968, с. 278-369.)
*** (Слово о книге/ Сост. Е. С. Лихтенштейн. М., 1969; 2-е изд. М., 1974; Песнь о книге. Антология/ Сост. А. В. Самускевич. Минск, 1977; Сто стихотворений о книге/ Сост. В. И. Гладков. М., 1977; Похвала книге. Мысли и высказывания/ Сост. М. Я. Телепин. М., 1978; Лучезарный феникс. Зарубежные писатели о книге, чтении и библиофильстве. XX век/ Сост. Р. Л. Рыбкин. М., 1979. Библиографию советских материалов на эту тему систематически ведет сб. "Книга", вып. 1-38. М., 1959-1979.)
Разумеется, никакой общей литературоведческой характеристики невозможно дать восемнадцати авторам разных эпох - от мудрого гуманиста и скептика самого конца Возрождения М. Монтеня до почти что нашего современника, участника двух мировых войн Ж. Дюамеля,- чьи произведения собраны в этой книге. К тому же и Вольтер, и Г. Флобер, и Дж. Свифт, и В. Скотт и многие другие писатели Франции и Англии прекрасно известны в нашей стране. Скажем коротко лишь о тех авторах, которые, будучи весьма популярны у себя на родине, не столь знамениты у нас. Прежде всего это английские романтики С. Т. Кольридж, У. Хэзлитт, Ч. Лэм и Ли Хант*. Один из создателей так называемой озерной школы поэтов, Кольридж стоял у самых истоков английского романтизма прошлого столетия. В своих лучших, светлых по мироощущению, проникнутых духом революционной романтики произведениях (написанных в основном в 1797-1802 гг.) английский поэт, взлетая на могучих крыльях воображения, горячо отстаивал идеалы социальной справедливости и гражданской честности, связанные с Великой французской революцией. Однако впоследствии, разочаровавшись в политической борьбе, Кольридж отошел от прежних позиций, отдав щедрую дань мистицизму и религиозному ригоризму (разрыв с прошлым, разочарование в былых идеалах вообще свойственны представителям романтизма). Как бы то ни было, Кольридж долго оставался кумиром и учителем той школы "лондонских романтиков", к которой принадлежали У. Хэзлитт, Ч. Лэм, Ли Хант. Фрагмент "Литературной биографии" Кольриджа, напечатанный в сборнике, интересен прежде всего попыткой автора определить место писателя и книги в обществе: протестуя против профессионализации литературы, Кольридж по-своему утверждает вторичность литературы по отношению к жизни.
* (В последнее время английский романтизм получил содержательную трактовку в нашем литературоведении. См.: Дьяконова Н. Я. Лондонские романтики и проблемы английского романтизма. Л., 1970; Дьяконова Н. Я. Английский романтизм. Проблемы эстетики. М., 1978.)
У. Хэзлитт был наиболее страстным и последовательным из "лондонских романтиков" в борьбе за демократическое переустройство жизни. В то время как Кольридж в горьком разочаровании отошел от острых проблем века, Хэзлитт с едким сарказмом писал в сборнике "Политические эссе": "Король Франции... за двадцать лет изгнания усовершенствовал свою философию до того, что гуманно и милостиво санкционировал возобновление торговли рабами... Его святейшество папа... употребляет свой досуг на восстановление Ордена иезуитов и преследование франкмасонов. Фердинанд... закрывает двери кортесов... и распахивает двери инквизиции. Все это нам кажется естественным, в порядке вещей"*. В очерках Хэзлитта, которого называли "Аристотелем лондонской школы", отразились жгучие проблемы действительности его времени. В знаменитом памфлете "Что такое народ?", обращаясь к "парламентской черни", он утверждал: "Народ - это миллионы людей, как вы, с чувствами, мыслями, подобными вашим, с потребностями и желаниями, со страстями и заботами, привязанностью к другим и уважением к себе, с желанием счастья и правом на свободу, с волей быть свободным"**. Всей своей жизнью и деятельностью страстного публициста Хэзлитт доказал, что его безмерная любовь к книгам - это не проповедь "ухода", а призыв искать в культурном достоянии прошлого связи с проблемами настоящего.
* (Цит. по кн.: Дьяконова Н. Лондонские романтики, с. 95.)
** (Цит. по кн.: Дьяконова Н. Лондонские романтики, с. 31.)
Ч. Лэм довольно рано оставил революционную публицистику, которой всю жизнь преданно служил Хэзлитт. И все же его "Очерки Элии" (названные так в память бедного юноши, покойного друга автора) полны сочувствия к тем, кому неуютно и одиноко в огромном, пестром и равнодушном Лондоне. Сказочный, волшебный мир книжных лавок для симпатичного Элии - это, конечно, убежище, но убежище человека доброго и заслуживающего читательского сочувствия.
Ли Хант, издатель знаменитого в 1808-1821 гг. журнала "The Examiner" ("Исследователь"), вокруг которого и группировался кружок лондонских романтиков, пережил своих друзей больше чем на четверть века. Долгие десятилетия казалась немыслимой без Ханта литературная жизнь Англии: он писал статьи, очерки, предисловия, рецензии, составлял сборники и хрестоматии. Позабыв романтические идеалы юности, Хант более всего стремился развлечь читателя. Образцом такого развлечения должна была стать "Книга для уютного уголка" - хрестоматия легкого чтения, которую составил Хант (с фрагментами предисловия к хрестоматии читатель познакомился в этом сборнике). Пожалуй, у Ханта более всех других авторов заметно предпочтение, оказываемое книгам перед живыми людьми. Его эссе на книжную тему интересны прежде всего как образец столь распространенных в западной литературе призывов к бегству из грубого мира житейской реальности в уютное и тихое царство книг ("Я защищаюсь книгами и от беды, и от непогоды").
Напомним также читателю исчерпывающую характеристику одного из участников сборника - английского публициста Т. Карлейля, данную К. Марксом и Ф. Энгельсом. "Томасу Карлейлю, - писали они,- принадлежит та заслуга, что он выступил в литературе против буржуазии в то время, когда ее представления, вкусы и идеи полностью подчинили себе всю официальную английскую литературу; причем выступления его носили иногда даже революционный характер"*. Однако критика буржуазного строя сочеталась у Карлейля с идеалистическим представлением о роли героических личностей в истории. По Карлейлю, именно герои, а не народные массы - движущая сила исторического процесса. Даже "там, где он признает революцию и превозносит ее..,- отмечали Маркс и Энгельс,- она концентрируется для него в одной какой-либо личности, в... Кромвеле или Дантоне"**. Эта оценка очень важна для понимания главы "Герой - писатель", помещенной в сборнике. Вне временного и социального контекста горячая защита роли писателя в мире могла бы показаться заслуживающей полного признания. Однако при этом нельзя забывать такое замечание К. Маркса и Ф. Энгельса о произведениях Карлейля: "Культ гения... покинут гением. Остался один культ"***.
* (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 7, с. 268.)
** (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 7, с. 269.)
*** (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 7, с. 269.)
Из французских писателей, здесь представленных, относительно мало известен у нас, кажется, только один Ж. Дюамель - фигура яркая даже для богатейшей литературы Франции*. Выходец из среды сельских ремесленников, врач по образованию, Дюамель был достойным продолжателем реалистической традиции французских романистов, исследователем сложнейших нравственных и интеллектуальных проблем XX века. Испытав на себе все ужасы первой мировой войны, Дюамель и в 1939 г. встал на защиту родины бок о бок со своими сыновьями. Гитлеровцы сожгли книгу Дюамеля "Место убежища" и все сборники его публицистических и антифашистских статей. В 1927 г. Ж. Дюамель побывал в Москве, и к этому его приезду был приурочен выпуск книги "Письма к моему другу патагонцу", часть которой мы печатаем.
* (В переводе на русский язык вышла книга: Дюамель Ж. Гаврский нотариус; Наставники; Битва с тенями. М., 1974.)
* * *
Советский социолог Л. А. Гордон, справедливо возражая современным "ниспровергателям чтения", замечает: "Возможно, что в будущем станет необходимым заменить книгу в ее нынешней технической форме другими устройствами (скажем, микропленками, видеокассетами)... Но что касается самого чтения, твердо можно сказать, что его развитие для нас неотделимо от всей мыслимой перспективы человеческой культуры"*.
* (Лит. обозрение, 1978, № 8, с. 99.)
Последнее несомненно, но вот с первым предположением хочется поспорить. Один из авторов представляемого сборника - крупнейший ученый - геолог и археолог, чьи литературные труды по праву дали ему место среди литераторов, пишущих о книге, - Дж. Леббок мечтал без малого сто лет назад: "...Как хотелось бы заглянуть в будущее и увидеть, какими станут книги, даже, скажем, школьные учебники, через столетие. Ведь за сто лет до нас книги были не только более дороги и более громоздки, но скольких изумительных творений вообще еще не существовало: ни Скотта, ни Теккерея, ни Диккенса, ни Булвер-Литтона, ни Троллопа..." В наше время эти великие имена можно было бы заменить другими - не менее великими; еще более доступными и еще более портативными стали книги, появились иные возможности информации - мощнейший "аудиовизион". И все же... книга осталась сама собою, ибо не только своим содержанием, но и формой она воплощает культурную традицию "эпохи Гутенберга", а разрушение формы никогда не проходит безболезненно для содержания. Приведем здесь красивые и верные слова Ли Ханта: "Шахты истощаются; города разрушаются; царства исчезают с лица земли и человек рыдает от бессильного гнева, зная, что его собственное тело не вечно... Но вот это маленькое тело мысли, которое лежит передо мною в виде книги, существует тысячи лет; и с тех пор, как изобретено книгопечатание, ничто на свете, кроме разве всемирного стихийного бедствия, не может его уничтожить". Будем же не только "лунатиками", но и немножко консерваторами в книжном вопросе: пусть кассеты и пленки дополняют наш арсенал информационных средств, но не вытесняют главное оружие - книгу.
Разумеется, это сборник художественных произведений, и читатели, надеюсь, не обманулись, ожидая получить всю ту пользу и все то наслаждение, которое доставляет литература художественная. Однако печатаемые рассказы, фрагменты романов, очерки и эссе по праву принадлежат не только художественной литературе, но и книговедению. В единстве этой комплексной, постоянно развивающейся научной дисциплины: "книгоиздание - книгораспространение - книгоиспользование" последнюю часть триады нельзя недооценивать. Мысли писателей разных времен и народов о книге, о читателе, о чтении, о библиотеке и книгособирательстве представляют особый интерес потому, что писатели от имени читателей и книжников своих веков и стран говорят "на книговедческие темы" с той художественной силой, которая доступна мало какой другой науке. Здесь образуется как бы стык нескольких наук - литературоведения, истории культуры и книговедения, а на стыке наук, как известно, порой рождаются важные открытия.
И все же, размышляя о книгах от имени читателя, от имени современников, писатель, как правило, обнаруживает и некую "особость" своей позиции, своего угла зрения. Книги для него оказываются не только незаменимым подспорьем в творчестве, не только необходимым духовным и эмоциональным фоном всей жизни, но и будущим вместилищем его собственного труда. Писатель не может не задумываться о том, какое место займет его книга на бесконечной книжной полке, которая по общей своей длине уже неведомо сколько раз опоясала земной шар. Возникает своего рода обратная связь: творческий гений человека создал книгопечатание для массового распространения идей, а оно, в свою очередь, стимулирует творческий гений. Отсюда - обостренный интерес писателя к проблеме книгораспространения, к книжному собирательству, к типам читателей, к судьбам книг. "Как радостно сознавать, что величайшие любители книг сами воплотились в книги!" - восклицал Ли Хант. Однако такая личная заинтересованность оказывается узкой для больших мастеров слова. Для большинства произведений, вошедших в сборник, характерен синтез личного и общественного подхода к книге.
II. Меченые атомы культуры
Корабли мысли бороздят моря и океаны, все увеличивая тоннаж, все убыстряя бег. Перенося этот известный образ в наш век научно-технической революции, можно сказать, что они давно уже стали "воздушными кораблями мысли". Но и обращаясь к временам, когда скорость книгораспространения отнюдь не была космической, мы можем отыскать следы культурного взаимовлияния во времени и пространстве благодаря книгам. Только книгам дано было преодолеть барьеры эпох, границ, языков - и донести мысль автора неискаженной до подчас непредставимо отдаленного от него читателя. Не случайно в последнее время литературоведы и историки тщательно изучают личные библиотеки писателей, деятелей политики и науки. Состав книжных собраний, сами экземпляры с пометами и отчеркиваниями и прочими знаками читательского внимания, словно меченые атомы культуры, позволяют проследить истоки мысли писателя или ученого, путь ее развития и трансформации, подчас невосстановимый другими средствами.
У нас закономерно все соотносят с Пушкиным. Это великая точка отсчета отечественной культуры. Пушкиноведение в последние годы особенно активно движется по этому пути: с необычайной тщательностью (иногда даже пугающе детально) выявляются литературные источники пушкинских творений, анализируется каждая страница сохранившихся книг его библиотеки. Показательно, что в библиотеке Пушкина были сочинения абсолютно всех писателей, представленных в нашем сборнике, которые хронологически могли у него быть*.
* (Указываю номера по изданию: Модзалевский Б. Л. Библиотека А. С. Пушкина. Библиографическое описание. (Пушкин и его современники, вып. IX-X). Спб., 1910; Монтень (№ 1185); Мильтон (№ 1173-1176: в оригинале и во французском переводе); Свифт (№ 1416-1418: в английском оригинале); Вольтер (№ 176, 1490- 1495: 42 тома полного собрания сочинений и ряд отдельных изданий); Скотт (№ 584, 843, 1362-1369: сочинения в оригинале и французском переводе, французский перевод биографии); Кольридж (№ 760-762); Лэм (№ 1068); Хэзлитт (№ 973-974); Нодье (№ 256, 1217-1221: сочинения в оригинале и русский перевод "Мадмуазель де Марсан"); Хант (№ 1013).)
Отношение Пушкина к произведениям большинства упомянутых писателей разобрано в специальных работах. Сказано и о роли ими написанного - в ряде случаев немаловажной - для пушкинского творчества. Приведем лишь несколько деталей, которые подтверждают главный тезис - о "меченых атомах культуры". Самый убедительный, на наш взгляд, пример - работа Пушкина в библиотеке Вольтера. Перекочевавшие при Екатерине II из Франции в Россию книги личного собрания фернейского патриарха в николаевское время первым перелистывал в поисках материала для своих исторических сочинений величайший русский поэт! По достоинству оценив всю взрывчатую силу библиотеки Вольтера, Николай I просто-напросто запретил прикасаться к ней кому бы то ни было. Он действовал в строгом соответствии с рекомендациями вольтеровского муфтия в печатаемом памфлете: "В назидание правоверным, ради блага их души воспрещаем читать книги под страхом вечного проклятия".
Очень важно отметить, что многие рукописные материалы и редкие книги по истории петровского царствования, рассмотренные Пушкиным, попали к Вольтеру из России. Таким образом, они проделали двойной путь: Россия - Франция - Россия, прочертив пунктиром "меченых атомов" линии культурных взаимосвязей и соприкосновений двух великих народов. Однако Вольтер в свое время не только прибегал к любезности русских знакомых, но "собирал рукописи по всей Европе и встретил помощь, на какую не смел и надеяться"*. Иначе говоря, допущенный после долгих хлопот к библиотеке Вольтера в императорском Эрмитаже, гениальный русский поэт и историк получил книжные сокровища со всей Европы, собранные великим французским просветителем. В этом случае не просто "читательский репертуар" одного писателя помог труду другого, здесь нечто большее: не только содержание книг, но и конкретные экземпляры продолжили свою службу, вызвав неожиданные ассоциации, создав "обратную связь". Сама обстановка библиотеки Вольтера, сам вид этих книг-путешественников вдохновляли Пушкина-историка.
* (Цит. по: Фейнберг И. Незавершенные работы Пушкина. 5-е изд. М., 1969, с. 151-152.)
Уехав осенью 1835 г. в Михайловское, Пушкин писал жене: "... кстати, пришли мне, если можно Essays de Montaigne - 4 синих книги на длинных моих полках. Отыщи"*. Это те самые "Опыты", один из которых - "О книгах" - открывает наш сборник. "4 синих книги" сохранились в составе пушкинской библиотеки в Институте русской литературы (Пушкинский дом) в Ленинграде. В том же письме Пушкин сообщал, что нашел у соседей в Тригорском французский перевод Вальтера Скотта и перечитывает его: "жалею, что не взял с собою английского"**. В собрание сочинений В. Скотта, имевшееся у Пушкина, входил и роман "Антикварий".
* (Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10-ти т. М.; Л., 1949, т. 10, с. 547.)
** (Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10-ти т. М.; Л., 1949, т. 10, с. 547.)
Еще одна "мелочь": в книге Кольриджа, сохранившейся в библиотеке Пушкина, Б. Л. Модзалевский обнаружил карандашную запись Пушкина на внутренней стороне передней обложки: "купл. 17 июля 1835 года, день Демид. праздн. в годовщину его смерти". Кольридж умер в июле 1834 г. Прошел год со дня его смерти - и первый поэт далекой России отметил эту дату покупкою его книги.
Пушкин читал внимательно и "Застольные беседы" ("Table talk") Хэзлитта - те самые, отрывки из которых мы печатаем,- о чем свидетельствуют разрезанные страницы книги, сохранившейся в его библиотеке. Под влиянием этого жанра, характерного для английских эссеистов, он вел и свои заметки на отдельных листках, которые в начале 30-х годов объединил под общей обложкой, написав заголовок "Table talk".
Об отношении Пушкина к Дж. Мильтону скажем в следующем разделе, а здесь напомним только один эпизод. В 1830 г. Пушкин без подписи опубликовал в "Литературной газете" такую заметку: "Мильтон говаривал: ,,С меня довольно и малого числа читателей, лишь бы они достойны были понимать меня".- Это гордое желание поэта повторяется иногда и в наше время, только с небольшою переменой. Некоторые из наших современников явно и под рукою стараются вразумить нас, что ,,с них довольно и малого числа читателей, лишь бы много было покупателей""*.
* (Пушкин А. С., т. 7, с. 521.)
Прошло ровно полтора столетия. Мы стали не только самым читающим, но и самым покупающим книги народом. Но проблема умного, полноценного чтения вовсе не может считаться решенной. Каждому из нас нужно учиться читать и активно воспринимать прочитанное, потому что чтение - не источник пассивно получаемого интеллектуального и эстетического наслаждения, нет,- это деятельность, это активные поиски истин, отнюдь не в готовом виде ждущих читателя. Восприятие книги, искусство чтения, воспитание читателя, а не только покупателя книг - важные темы сборника.
III. Горькое красноречие Джона Мильтона
Если бы среди многих мудрых мыслей, ярких образов и точных афоризмов о великой роли печатного слова, собранных в этой книге, нужно было найти самую мудрую мысль и самые веские слова, мы бы не поколебались в выборе: "...книгу нельзя считать неодушевленной вещью, в ней сокрыты жизненные силы, способные проявить себя в той мере, в какой эту способность обнаруживает создавший ее гений - нет, больше того, - в ней, как в фиале, хранится чистый и крепкий раствор того живого интеллекта, который вскормил ее. Я знаю, что книги обладают жизненной и плодотворящей силою, вроде зубов легендарного Дракона, и если их посеять, то из земли могут выйти воины" (Мильтон).
Сколь бы важны, сколь бы увлекательны ни были рассуждения о пользе чтения, о выборе книг, о кабинетах писателей и ученых, о способах собирать библиотеки и разумно ими распоряжаться, все же главное не в этом. Самое главное именно в том, что великие книги суть воины, веками сражающиеся за прогресс, за освобождение людей от угнетения, от унижения и лжи, от лицемерия и ханжества.
В конечном счете, сила знания, работа книги для человечества - основное в разговоре о книгах. И с этой точки зрения всемирно знаменитая "Ареопагитика" Джона Мильтона - не только великого поэта, но (еще раньше!) страстного публициста английской революции- произведение выдающееся.
Английская буржуазная революция XVII в. нанесла первый могучий удар феодально-абсолютистскому строю. 1642 год стал отдаленным прологом к французским событиям 1789 года. Одним из главных теоретиков и публицистов - защитников английской революции был Джон Мильтон. Ф. Энгельс писал: "А что касается идей, которые французские философы XVIII века Вольтер, Руссо, Дидро, Д'Аламбер и другие сделали столь популярными, то где первоначально зародились эти идеи как не в Англии! Никогда не следует допускать, чтобы Мильтона... вытеснили из нашей памяти... более блестящие французские последователи"*.
* (Маркс К., Энгельс Ф. Соч., изд. 2-е, т. 4, с. 386.)
Мильтон принадлежал к индепендентам - той группе в рамках пуританизма, которая увлекла за собой народные массы на борьбу с самодержавием. Сподвижник Оливера Кромвеля в годы подъема революции, Мильтон с гневом отвернулся от него в период протектората (1653-1659), когда по приказу диктатора Кромвеля была потоплена в крови Ирландия. Но в годы так называемого Долгого парламента (1640-1653) Мильтон был рядом с Кромвелем - среди тех, кто вел решительный штурм абсолютизма в Англии, начавшийся именно с наступления на феодальную этику и мораль. В 1641 г. Парламент упразднил Звездную палату - английский вариант инквизиции - зорко следившую за любым проявлением свободомыслия. Но уже через два года (14 июня 1643 г.), убоявшись собственной решительности, Парламент принял закон о Надзоре за книгопечатанием, снова (пусть под другой вывеской) вводивший предварительную цензуру. Тогда-то и появилась "Ареопагитика" - речь, обращенная к парламенту (ареопагу).
Перед нами не просто памфлет о свободе печати, не просто очередное обвинение цензуре - орудию подчинения книжного дела нуждам правящего класса. Это гимн раскрепощению человеческой мысли, призыв к свободному обмену идеями, без которого неизбежен застой в развитии общества. Мильтон писал "Ареопагитику", намеренно подражая по форме речам древнегреческих ораторов. Синтаксис памфлета усложнен, текст полон литературных, исторических, библейских ассоциаций и намеков, что вполне естественно, поскольку, как писал К. Маркс, "Кромвель и английский народ воспользовались для своей буржуазной революции языком, страстями и иллюзиями, заимствованными из Ветхого завета"*. В длинных периодах, развернутых метафорах Мильтона в полной мере отразились его всесторонние познания, неотразимая логика, полемическая страсть революционера. Мильтона воспринимать нелегко, но и сегодняшний читатель не пожалеет о затраченных усилиях: он оценит пафос публицистики Мильтона, поэта, по выражению Пушкина, "все вместе и изысканного и простодушного, темного, запутанного, выразительного, своенравного, и смелого даже до бессмыслия"**. Конечно, Пушкин, преклонявшийся перед Мильтоном - поэтом, публицистом и человеком, - под смелостью до бессмыслия подразумевал смелость до безрассудства. Именно Пушкин в статье "О Мильтоне и Шатобриановом переводе "Потерянного рая"" (1836 г.) назвал Мильтона "политическим писателем, славным своим горьким и заносчивым красноречием"***. С болью писал Пушкин о великом человеке, который "в злые дни, жертва злых языков в бедности, гонении и слепоте сохранил непреклонность души и продиктовал "Потерянный рай""****.
* (К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч., изд. 2-е, т. 8, с. 120.)
** (Пушкин А. С., т. 7, с. 499.)
*** (Пушкин А. С., т. 7, с. 490.)
**** (Пушкин А. С., т. 7, с. 494.)
У всех народов и во все века - до той поры, когда "пролетариат положил конец этой гнусности, от которой задыхалось все живое и свежее..."* книга правды и свободы разделяла мученичество своего автора. Книги жгли и топили, зарывали в землю и пускали под нож гильотины, превращали в бумажную массу или урезками и сокращениями доводили до неузнаваемости. Однако, как писал В. И. Ленин, "... кроме позора для правительства, кроме новых моральных ударов ему, ничего не получается из глупых попыток "запретить" то, чему помешать правительство не в силах"**.
* (Ленин В. И. Партийная организация и партийная литература. Полн. собр. соч., т. 12, с. 100.)
** (Ленин В. И. Партийная организация и партийная литература. Полн. собр. соч., т. 12, с. 99.)
"Лондон щепетильный" безжалостно обошелся со своим обличителем. Как отмечал выдающийся советский книговед А. А. Сидоров, "глубоко трагичным было время, когда автор вдохновенной "Ареопагитики" - непревзойденной апологии свободы печатного слова Джон Мильтон, ослепший и полунищий, вынужден был продать рукопись знаменитого своего "Потерянного рая" за пять фунтов стерлингов"*. После реставрации Стюартов (1660 г.) некоторые книги Мильтона были приговорены к сожжению. Смертная казнь или расправа без суда грозила и ему самому. Одинокий, ослепший от непосильного труда писатель ни на йоту не поступился своими революционными принципами, не напечатал ни строки, противоречащей тому, что говорил прежде.
* (Сидоров А. А. Книга - печать - искусство.- В кн.: Пятьсот лет после Гутенберга. М., 1968, с. 324.)
Борьба вокруг наследия Мильтона не утихает вот уже больше трех столетий. В 20-х годах нашего века Мильтона даже называли предтечей большевизма*. Объективную характеристику Мильтона дал А. В. Луначарский: "Джон Мильтон был революционный публицист, писавший против папы, против монархии, за крайние формы демократии, за республику, за свободу развода, за свободу личности, за свободу слова... Он являет собою образ одного из самых последовательных республиканцев в то время, когда еще Французской революцией и не пахло. Вместе с тем он был великий поэт"**.
* (См.: Самарин Р. М. Современная зарубежная литература. М" 1978.)
** (Луначарский А. В. Собр. соч. в 8-ми т. М., 1966, т. 4, с. 173.)
Благородный облик английского поэта был моральным ориентиром для многих авторов, чьи мысли о книге объединены в представляемом сборнике. "Мильтон всегда на моем письменном столе, как на алтаре, - признавался У. Хэзлитт, - и я не без благоговения решаюсь взять или положить его назад". Ч. Лэм, выражая свое преклонение перед автором "Потерянного рая" и "Ареопагитики", прибегает к иному образному ряду: "Перед тем, как читать Мильтона, нужно торжественное музыкальное вступление. Но он дарит и свою музыку - тем, кто способен услышать ее, и требует готовности воспринять его мысли и тонкого слуха". И даже Ли Хант - его несколько снобистские представления об уединении с книгой, пожалуй, дальше всего отстоят от воинствующего гуманизма автора "Ареопагитики" - даже Ли Хант, сам, может быть, не замечая диссонанса, в неожиданном контексте вспоминает Мильтона. Он пишет: "Мильтон высказал как-то желание, которое удивительно подходит к нашему предмету: он хотел, чтобы прохожим была видна лампа в окне его кабинета и чтобы они в своем воображении могли разделить радости творчества". В "Ареопагитике" Мильтон озабочен именно тем, чтобы плоды творческого труда доходили до людей, к которым они обращены, чтобы свет разума не встречал на своем пути непроницаемых преград...
В "Послании цензору" (1822 г.) Пушкин лукаво обещал:
Не бойся: не хочу, прельщенный мыслью ложной,
Цензуру поносить хулой неосторожной;
Что нужно Лондону, то рано для Москвы...*
* (Пушкин А. С. т. 2, с. 117.)
Трудно, конечно, утверждать, что Пушкин имел в виду "Ареопагитику", но что в его время для Москвы было уже давно не "рано", он знал превосходно, поскольку еще до ссылки на юг, в петербургском доме братьев Тургеневых, познакомился со списком запретнейшего "Путешествия из Петербурга в Москву".
Параллели главы "Торжок" в "Путешествии" Радищева с некоторыми пассажами "Ареопагитики" столь очевидны, что имеет смысл привести несколько примеров*.
* (Радищев высоко ценил Мильтона - поэта, относя его к числу тех, которые "читаны будут, доколе не истребится род человеческий" (с. 275). Здесь и далее цит. по изданию: Радищев А. Н. Путешествие из Петербурга в Москву. Л., 1938.)
Оба автора отмечают, что властители духовные в гонении на книгу вовсе не отставали от правителей светских:
Мильтон
Радищев
...Римские папы, присвоив себе неограниченную политическую власть, распространили свою опеку и на зрение человека, как прежде - на его суждения, предавая огню и запрещая читать все, что казалось им вредным; правда, поначалу их цензура была весьма умеренна, и лишь немногие книги разделили эту участь, но потом Мартин V своею буллою не только воспретил чтение еретических книг, но и впервые стал наказывать за ослушание отлучением от церкви.
Папы, уразумев опасность их власти от свободы печатания родиться могущей, не укоснили законоположить о ценсуре, и сие положение приняло силу общего закона на бывшем вскоре потом Соборе в Риме. Священный Тиверий, папа Александр VI, первый из Пап законоположил о ценсуре в 1507 году. Сам согбенный под всеми злодеяниями, не устыдился пещися о непорочности вероисповедания христианского. Но власть когда краснела! (с. 259).
Мильтон и Радищев страстно отстаивают право читателя, вне зависимости от его места на социальной лестнице, выбирать духовную пищу, самому решать, что полезно, а что вредно, не полагаясь на приставленного к нему властями стража.
Мильтон
Радищев
Испорченному желудку здоровая пища вредит почти так же, как и дурная; а порочный ум самые лучшие книги может употребить во зло. Из негодных припасов, как ни старайся, не приготовишь хорошего кушанья, тогда как дурные книги доставляют благоразумному читателю возможность многое узнавать, отвергать, предупреждать и уяснять.
Какой вред может быть, если книги в печати будут без клейма полицейского? Не токмо не может быть вреда, но польза; польза от первого до последнего, от малого до великого, от царя до последнейшего гражданина (с. 237). Но для чего не дозволять всякому заблуждению быть явному? Явнее оно будет, скорее сокрушится (с. 239).
И, наконец, еще один важный пример, доказывающий, что английский и русский писатели призывали вовсе не к вседозволенности, не к свободе печати от всякой морали и от всякого общественного контроля*. Напротив, именно общество, а не понукаемого власть имущими цензора и Радищев и Мильтон признавали истинным хозяином печатного слова:
* ( Любопытно, что и Пушкин в черновом варианте "Послания к цензору" высказывает сходную мысль:
Сегодня разреши свободу нам тисненья,
Что завтра выйдет в свет: Баркова сочиненья.
(т. 2, с. 416).)
Мильтон
Радищев
Вседозволенность и безнаказанность, конечно же, разъедают общество; но оно должно обладать важной способностью определять, когда нужно вмешаться сдерживающему и взыскующему закону, а когда может помочь одно увещание. Если бы человек в зрелых летах каждый свой добрый или дурной поступок совершал только по дозволению, правилу и принуждению или вопреки им, то чего стоили бы все добродетели, какая тогда была бы заслуга в скромности, честности, воздержании?
... ценсура печатаемого принадлежит обществу, оно дает сочинителю венец или употребит листы на обвертки. Равно как ободрение феатральному сочинению дает публика, а не директор феатра, так и выпускаемому в мир сочинению ценсор ни славы не дает, ни бесславия... Оставь глупое на волю суждения общего; оно тысящу найдет ценсоров. Наистрожайшая полиция не возможет так запретить дряни мыслей, как негодующая на нее публика... Но если мы признали бесполезность ценсуры в царстве науки, то познаем обширную и беспредельную пользу вольности печатания (с. 243).
Давно известно, что пророки в своем отечестве опаснее чужих пророков. Когда почти полтора века спустя борьба за свободу печати закипела во Франции, Мирабо счел лучшим средством для защиты этого принципа - перевести на французский язык "Ареопагитику". Она вышла в Париже в 1789-1792 гг. четырьмя изданиями подряд. В 1858 г. А. И. Герцен впервые после уничтоженного издания 1790 г. напечатал "Путешествие..." А. Н. Радищева в Лондоне, а в 1868 г. журнал "Современное обозрение" опубликовал первый перевод на русский язык "Ареопагитики" в Москве.
В 1905 г., через 261 год после "Ареопагитики" и через 115 лет после "Путешествия...", В. И. Ленин в статье "Партийная организация и партийная литература" пророчески предрекал реальное воплощение в новых исторических условиях идей великих умов прошлого: "Мы хотим создать и мы создадим свободную печать не в полицейском только смысле, но также и в смысле свободы от капитала, свободы от карьеризма; - мало того: также и в смысле свободы от буржуазно-анархического индивидуализма"*.
* (Ленин В.И. Полное собрание сочинений. Т. 12., с. 102.)
IV. Мальчик в книжной лавке
Чуть-чуть воображения - и мы увидим: в библиотеке каждого из нас, пусть даже самой скромной, происходит яростная битва книг, подобная той, что изобразил Свифт. Это непримиримое сражение идей, теорий, концепций, этических и эстетических воззрений. Даже авторы, объединенные общей идеологией, общей эпохой или общей судьбой, подчас остро дискутируют по самым важным, самым больным вопросам. Что же сказать о сборнике, где под одним переплетом объединены мыслители пяти веков? Конечно же, здесь высказываются подчас совершенно противоположные точки зрения и полыхает негаснущее пламя заочных споров.
Невозмутимо формулирует свою читательскую философию Мишель Монтень: "Я не ищу никакого другого удовольствия от книг кроме разумной занимательности и занят изучением только одной науки, науки самопознания, которая должна меня научить хорошо жить и хорошо умереть". Монтеню темпераментно возражает (вовсе не имея его в виду, разумеется) преподобный Джонатан Свифт: "Ум без знаний - это род сливок, которые за ночь скопляются наверху, и умелая рука сумеет их взбить; но коль скоро они сняты, то, что осталось внизу, никуда не годится, разве что на пойло для свиней".
Неторопливо размышляет о старых, испытанных друзьях Уильям Хэзлитт: "Когда я беру в руки книгу, которую я уже читал раньше (чем чаще, тем лучше), я знаю, чего ожидать... Я предпочитаю надежность вторичного знакомства". Совершенно иной ритм и стиль чтения противопоставляет этому естествоиспытатель Джон Леббок. Его метода "читать все о чем-нибудь и что-то обо всем" - отпугнула бы, пожалуй, многих других авторов сборника. Но все определяется контекстом времени и обстоятельств: сколько людей - столько и способов чтения, резонно замечает Леббок.
Скрещенных шпаг мысли читатель найдет здесь немало. Мы же остановимся только на одном споре, который связан, как уже говорилось, с самым главным - общественным значением книги.
Все без исключения авторы сборника провозглашают непреложную истину: "Книги - наши друзья". Но акценты при этом расставляются разные. Одни клянутся в страстной любви ("Нет ничего ближе книг душе человека" - Хэзлитт); другие порой отвлекаются от социальной реальности ("Бедняк и богач могут насладиться чтением в равной мере, ибо богатство не дает здесь никаких преимуществ" - Леббок); третьи откровенно признаются: "Для меня... книги настолько реальны, что если уж по привычке различать реальное и нереальное, то я могу сказать, что мне чаще приходится пробуждаться от них к повседневной жизни, чем от повседневной жизни к ним" - Хант). В приведенных высказываниях есть одна общая черта: книге отдано предпочтение перед живыми людьми. Между тем вовсе не надо покидать страницы сборника, чтобы познакомиться с другим взглядом на соотношение жизни реальной и жизни, отраженной в книге. Справедливости ради надо сказать: и только что цитированные авторы отнюдь не последовательны в проповеди "ухода от жизни в книги". К примеру, Леббок, стремясь к научной объективности, дал обзор разных подходов к проблеме. Недаром он приводит стихотворение М. Лэм о мальчике-бедняке, зачитавшемся в книжной лавке. Когда хозяин приказал ему убираться,
ребенок молча отступил и вышел
С такой недетской болью и печалью!
Ах, лучше бы он не умел читать
И не встречался с грубостью людскою!
Мимо детей, лишенных права на чтение, не смеет пройти ни один писатель, иначе все рассуждения о любви к книгам рискуют лишиться гуманистического содержания*.
* (Стихотворение о ребенке в книжной лавке принадлежит Мэри Лэм, сестре Ч. Лэма. У него самого имеется памфлет "Похвала трубочистам" - о тяжком труде малолетних. На ту же тему писал и Ли Хант ("О работе детей на фабриках).)
Пусть это не покажется неожиданным - одним из наиболее твердых противников ухода от действительности к книгам оказывается невольный затворник, человек, живший в комнате, обитой пробковыми пластинами,- Марсель Пруст. Как никто другой детально, мастерски изобразивший физиологию чтения, Пруст делает, казалось бы, парадоксальный вывод: "Чтение стоит у порога духовной жизни, оно может ввести нас в нее; но оно ее не составляет". Иначе говоря: чтение во имя реальных свершений (в сфере материальной и в сфере духовной), чтение во имя самовоспитания. Пруст за чтение-труд, чтение-творчество: "Именно в том и состоит действительно одно из великих и чудесных свойств прекрасных книг... что для автора они могли бы именоваться "выводами", а для читателя - "побуждениями"". Это очень важная мысль: духовная работа читателя только начинается, когда он закрывает книгу; автор дал ему основу для размышлений, но вовсе не снабдил его рецептами. Печальную альтернативу Пруст также формулирует с безукоризненной точностью: "Чтение становится опасным, когда вместо того, чтобы пробудить нас к самостоятельной духовной жизни, оно пытается подменить ее собой; когда истина представляется нам уже не идеалом, которого мы можем достичь только внутренним развитием нашей мысли и усилиями нашего сердца, но неким материальным предметом, вложенным между страницами книг..."
Публицистическое выступление Пруста против книги-фетиша, книги-наркотика поражает своей глубиной и отточенностью формы. К Прусту можно обратить только один "упрек": свою читательскую, книговедческую позицию он утверждает как бы в полемике с Дж. Рескином - с той самой лекцией, отрывки из которой мы печатаем (эссе Пруста было предисловием к его переводу лекции Рескина). Между тем позиция Рескина была отнюдь не менее демократична. Выступавший за переустройство общества, выражавший горячее сочувствие коммунарам Парижа, Рескин и самую лекцию прочитал в пользу публичной библиотеки (состоятельный человек, он к концу жизни совершенно разорился, отдав все деньги на филантропические цели).
Следует отдать должное еще одному автору, чье отношение к книге было трогательно нежным и вместе с тем чуждым всякого отъединения от шума времени. Артур Конан Дойл так заключает свое объяснение в любви к книгам: "Мы еще в чудесной стране. Но, увы, хотя мы и заперли эту дверь, мы не можем ее запечатать. Раздается удар дверного колокольчика, телефонный звонок, зовущий нас назад, в убогий мир тяжкого труда, людской суеты и повседневной борьбы. Что ж, это реальный мир, книги же - только имитация жизни. И все же теперь, когда дверь распахнута и мы вместе выходим наружу, разве не смелее встретим мы нашу судьбу, храня в сердце все то спокойствие, мир и доброту, которые нашли за волшебной дверью".
Времена, конечно, меняются: телефонный звонок не грозил ни Мильтону, ни Вольтеру, но и они, не отрываясь от письменного стола, умели расслышать голос народа за окнами. Какие бы ожесточенные споры о книгах ни велись, есть все же высший судия отношения авторов к книгам, к культуре, к собственному чтению и духовному миру: это тот малыш, которого прогнали из книжной лавки.
V. Коротко о "книжных червях"
Пять авторов сборника - Скотт, Нодье, Флобер, Франс, Дюамель - пишут на тему, которая стоит несколько особняком. Библиофилы и библиоманы часто оказываются персонажами художественной литературы и публицистики. Книжное собирательство - всегда увлекательный труд следопыта, самоотвержение и страсть коллекционера, порой приводящие к важным культурно-историческим открытиям. Но в самом этом жизненном явлении заложены по меньшей мере два противоречия: с одной стороны, и близкое окружение и общество в целом вовсе не всегда понимали и поощряли коллекционеров; над ними смеялись, как в рассказе Нодье, или даже доводили до безумия, как у Флобера; с другой стороны, к сожалению, и сами библиофилы нередко превращались из бескорыстных любителей чтения в маньяков, жаждущих лишь одного - обладания книгой.
Читатель, конечно, по-своему оценит каждого из квинтета книжников, но все-таки хочется, чтобы не слишком строго был осужден бедняга Теодор, герой Нодье, который "сочинял лишь Книгу своей жизни, и это была библиоманическая книга". Не забудем, что он и так достаточно претерпел от "достойных граждан, нетвердой походкой выходивших из кабачка". Жаль, конечно, что Теодор не всегда заглядывал в книги дальше переплета, довольствуясь безупречным знанием выходных данных и типографических особенностей, но и в этом была своя польза: теперь такие коллекции помогают изучать историю издательской культуры и, следовательно, служат важной отрасли книговедения.
И еще было бы неплохо, чтобы не был безоговорочно поддержан добропорядочный антикварий мистер Олдбок из романа Вальтера Скотта, "оберегавший кошелек, не щадя времени и труда". Не всем покажутся симпатичными его воспоминания: "Как часто стоял я и торговался из-за полупенни, чтобы поспешным согласием на первоначальную цену не дать продавцу заподозрить, как высоко я ценю покупаемую вещь!" Не слишком-то благородно охранять собственный кошелек за счет чужого, подчас более тощего. Просвещенный коллекционер, за грош покупающий редкую книгу у простака, не знающего ее истинной цены, - фигура весьма распространенная в библиофильской литературе и обычно изображаемая даже сочувственно. Однако тут есть над чем подумать...
Рассказ Дюамеля о господине де Куртене, на наш взгляд, - наиболее глубокое и многоплановое произведение на библиофильскую тему из включенных в книгу. Герой Дюамеля как бы воплощает в себе - в разные периоды - несколько типов собирателей книг, что вполне естественно, поскольку редко встречаются библиоманы, так сказать в "чистом виде": обычно библиомания развивается именно из библиофилии. Во всяком случае, проследить печальные перемены в характере господина де Куртена весьма поучительно!
И, наконец, еще о двух типах книжников, которые, к сожалению, только изредка появляются на страницах сборника. Мы имеем в виду постоянных посетителей библиотек, а также библиотекарей - хранителей книжных сокровищ, им лично не принадлежащих. "О, старый Оксфорд! - восклицает Чарлз Лэм, - из всех твоих редкостей более всего доставляет мне удовольствие и утешает меня твое хранилище исчезающего разума - твои книжные полки!" Право же, наряду с библиофилами - собирателями книжных коллекций, нисколько не оттесняя их, имеют право на внимание историков и писателей те, кто проводят лучшие дни жизни в публичных библиотеках либо как сотрудники их - по одну сторону кафедры выдачи книг, либо как читатели - по другую. Кстати, их порой ждут в старых и новых книгах открытия ничуть не менее важные, чем в тех, которые куплены для личных библиотек. Конечно, и среди библиотекарей встречаются своего рода библиоманы, подобно господину Сарьетту, который "когда кто-нибудь входил в библиотеку... устремлял на посетителя взор Медузы, заранее ужасаясь тому, что у него сейчас попросят книгу... Он беспрестанно дрожал от страха, как бы не пропало что-либо из доверенных ему сокровищ... Он хранил триста шестьдесят тысяч томов, и у него было триста шестьдесят тысяч поводов для беспокойства". В этом, увы, тоже больше от реальности, чем от фантастики; библиотекари-скопидомы были во все времена. И все же фигуры библиотекаря и завсегдатая библиотек заслуживают уважения, ибо книжник - это человек, знающий книгу, любящий книгу, работающий с книгой, а не просто владеющий книгой.
Наш современник, выдающийся биолог А. А. Любищев как-то заметил: "Должен сказать, что к "книжным червям" у меня большая симпатия. Истинный книжный червь - это особого рода дилетант в благороднейшем смысле слова. А создатели каталогов... конечно, книжные черви, для которых работа с книгами сама по себе доставляет огромное удовольствие... Сейчас у нас практически нет букинистов - слишком мало книжных червей"*.
* (Лит. газ., 1979, 31 окт. )
Пусть же всех любителей книги, всех работников книги нисколько не оскорбляет это давнее биологическое уподобление - ведь рыться в книгах всегда было любимейшим занятием многих славных людей, чьи имена хранит история.
Мы не исчерпали всех разнообразных проблем взаимоотношений человека с книгой, как не исчерпал их и этот сборник. Остается только надеяться, что некоторая поверка гармонии художественных произведений, здесь напечатанных, алгеброй книговедения окажется небесполезной для читателя.