Новости    Старинные книги    Книги о книгах    Карта сайта    Ссылки    О сайте    


Русская дореформенная орфография


Книговедение

А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Ы Э Ю Я A B D








предыдущая главасодержаниеследующая глава

О книгах. Опыты. Глава X (Мишель Монтень) (Перевод Коган-Бернштейн Ф.А.)

(Мишель Монтень (1533-1592). Французский философ и писатель о книгах.)

(О книгах. Печатается по изданию: Монтень М. Опыты. Кн. 1-3. М., 1958-1960. Кн. 2.)

Нет сомнения, что мне нередко случается говорить о вещах, которое гораздо лучше и правильнее излагались знатоками этих вопросов. Эти опыты - только проба моих природных способностей и ни в коем случае не испытание моих познаний: и тот, кто изобличит меня в невежестве, ничуть меня этим не обидит, так как в том, что я говорю, я не отвечаю даже перед собою, не то что перед другими, и какое-либо самодовольство мне чуждо. Кто хочет знания, пусть ищет его там, где оно находится, и я меньше всего вижу свое призвание в том, чтобы дать его. То, что я излагаю здесь, всего лишь мои фантазии, и с их помощью я стремлюсь дать представление не о вещах, а о себе самом; эти вещи я, может быть, когда-нибудь узнаю или знал их раньше, если случайно мне доводилось найти разъяснение их, но я уже не помню его.

Если я и могу иной раз кое-что усвоить, то уже совершенно неспособен запоминать прочно. Поэтому я не могу поручиться за достоверность моих познаний и в лучшем случае могу лишь определить, каковы пределы моих познаний о вещах в данный момент. Не следует обращать внимание на то, какие вопросы я излагаю здесь, а лишь на то, как я их рассматриваю.

Пусть судят на основании того, что я заимствую у других, сумел ли я выбрать то, что повышает ценность моего изложения. Ведь я заимствую у других то, что не умею выразить столь же хорошо либо по недостаточной выразительности моего языка, либо по слабости моего ума. Я не веду счета моим заимствованиям, а отбираю и взвешиваю их. Если бы я хотел, чтобы о ценности их судили по их количеству, я мог бы вставить их в мои писания вдвое больше. Они все, за очень небольшими исключениями, принадлежат столь выдающимся и древним авторам, что сами говорят за себя. Я иногда намеренно не называю автора тех соображений и доводов, которые я переношу в мое изложение и смешиваю с моими мыслями, так как хочу умерить пылкость тех поспешных суждений, которые часто выносятся по отношению к недавно вышедшим произведениям еще здравствующих людей, написанным на французском языке, о которых всякий берется судить, воображая себя достаточно в этом деле сведущим. Я хочу, чтобы они в моем лице поднимали на смех Плутарха или обрушивались на Сенеку. Я хочу прикрыть свою слабость этими громкими именами. Я приветствовал бы того, кто сумел бы меня разоблачить, то есть по одной лишь ясности суждения, по красоте и силе выражений сумел бы отличить мои заимствования от моих собственных мыслей. Ибо, хотя за отсутствием памяти я зачастую оказываюсь неспособным различить их происхождение, я все же очень хорошо понимаю, зная мои возможности, что те роскошные цветы, которые я вижу рассеянными в разных местах моего изложения, отнюдь не принадлежат мне и неизмеримо превосходят мои собственные дарования.

Я обязан дать ответ, есть ли в моих писаниях такие недостатки, которых я не понимаю или неспособен понять, если мне их покажут. Ошибки часто ускользают от нашего взора, но если мы не в состоянии их заметить, когда другой человек нам на них указывает, то это свидетельствует о расстройстве нашего суждения. Мы можем, не обладая способностью суждения, обладать и знанием и истиной, но и суждение, со своей стороны, может обходиться без них; больше того: признаваться в незнании, на мой взгляд, одно из лучших и вернейших доказательств наличия разума. У меня нет другого связующего звена при изложении моих мыслей, кроме случайности. Я излагаю свои мысли по мере того, как они у меня появляются; иногда они теснятся гурьбой, иногда возникают по очереди одна за другой. Я хочу, чтобы виден был естественный и обычный ход их, во всех зигзагах. Я излагаю их так, как они есть; поэтому здесь нет таких вопросов, которых нельзя было бы не знать или о которых нельзя было бы говорить случайно и приблизительно.

Я, разумеется, хотел бы обладать более совершенным знанием вещей, чем обладаю, но я знаю, как дорого обходится знание и не хочу покупать его такой ценой. Я хочу провести остаток своей жизни спокойно, а не в упорном труде. Я не хочу ломать себе голову ни над чем, даже ради науки, какую бы ценность она ни представляла. Я не ищу никакого другого удовольствия от книг, кроме разумной занимательности, и занят изучением только одной науки, науки самопознания, которая должна меня научить хорошо жить и хорошо умереть:

Has meus ad metas sudet oportet equus*.

* ("Надо, чтобы мой конь напряг все силы для достижения этой цели" (Проперций. IV, I, 70). )

Если я при чтении натыкаюсь на какие-нибудь трудности, я не бьюсь над разрешением их, а попытавшись разок-другой с ними справиться, прохожу мимо.

Если бы я углубился в них, то потерял бы только время и сам потонул бы в них, ибо голова моя устроена так, что я обычно усваиваю с первого же чтения, и то, чего я не воспринял сразу, я начинаю еще хуже понимать, когда упорно бьюсь над этим. Я все делаю весело, упорство же и слишком большое напряжение действуют удручающе на мой ум, утомляют и омрачают его. При вчитывании я начинаю хуже видеть и внимание мое рассеивается. Мне приходится отводить глаза от текста и опять внезапно взглядывать на него; совершенно так же, как для того, чтобы судить о красоте алого цвета, нам рекомендуют несколько раз скользнуть по нему глазами, неожиданно отворачиваясь и опять взглядывая.

Если данная книга меня раздражает, я беру другую и погружаюсь в чтение только в те часы, когда меня начинает охватывать тоска от безделья.

Я редко берусь за новых авторов, ибо древние кажутся мне более содержательными и более тонкими, однако не берусь при этом за греческих авторов, ибо мое знание греческого языка не превышает познаний ребенка или ученика.

К числу книг просто занимательных и которыми стоит развлекаться я отношу из новых - "Декамерон" Боккаччо, Рабле и "Поцелуи" Иоанна Секунда*, если их можно поместить в эту рубрику. Что касается Амадиса** и сочинений в таком роде, то они привлекали мой интерес только в детстве. Скажу еще - может быть, смело, а может, безрассудно,- что моя состарившаяся и отяжелевшая душа нечувствительна больше не только к Ариосто, но и к доброму Овидию: его легкомыслие и прихоти фантазии, приводившие меня когда-то в восторг, сейчас не привлекают меня.

* (Иоанн Секунд (Jean Everaets, 1511-1536) - французский поэт, писавший по латыни. Его любовные стихи (сборник "Поцелуй") высоко ценились современниками. Впервые изданы в 1541 г. )

** ("Амадис" - поздний испанский рыцарский роман, переведенный на большинство европейских языков. Несмотря на свои крайности, гениально высмеянные Сервантесом в "Дон-Кихоте Ламанчском", обладал безусловными литературными достоинствами, которых были лишены его бездарные подражания. )

Я свободно высказываю свое мнение обо всем, даже о вещах, превосходящих иногда мое понимание и совершенно не относящихся к моему ведению. Мое мнение о них не есть мера самих вещей, оно лишь должно разъяснить, в какой мере я вижу эти вещи. Когда во мне вызывает отвращение, как произведение слабое, "Аксиох*" Платона, то, учитывая имя автора, мой ум не доверяет себе: он не настолько глуп, чтобы противопоставлять себя авторитету стольких выдающихся мужей древности, которых он считает своими учителями и наставниками и вместе с которыми он готов ошибаться. Он ополчается на себя и осуждает себя либо за то, что останавливается на поверхности явления, не будучи в состоянии проникнуть в самую его суть, либо за то, что рассматривает его в каком-то ложном свете. Мой ум довольствуется тем, чтобы только оградить себя от неясности и путаницы, что же касается его слабости, то он охотно признает ее. Он полагает, что дает правильные истолкования явлениям, вытекающим из его понимания, но они нелепы и неудовлетворительны. Большинство басен Эзопа многосмысленны и многообразны в своем значении. Те, кто истолковывает их мифологически, выбирают какой-нибудь образ, который хорошо вяжется с басней, но для многих это лишь первый попавшийся и поверхностный образ; есть другие более яркие, более существенные и глубокие образы, до которых они не смогли добраться: так же поступаю и я.

* ("Аксиох" - диалог, ошибочно приписывавшийся Платону. Любопытно отметить проницательность Монтеня, справедливо усомнившегося в принадлежности этого диалога Платону. )

Однако, возвращаясь к прерванной нити изложения, скажу: мне всегда казалось, что в поэзии издавна первое место занимают Вергилий; Лукреций, Катулл и Гораций, в особенности "Георгики" Вергилия, которые я считаю самым совершенным поэтическим произведением; при сравнении их с "Энеидой" нетрудно убедиться, что в ней имеется ряд мест, которые автор, несомненно, еще отделал бы, если бы у него был досуг. Наиболее совершенной мне представляется пятая книга "Энеиды". Люблю я также Лукана и охотно его читаю: я не так ценю его стиль, как его самого, правильность его мнений и суждений. Что касается любезного Теренция, нежной прелести и изящества его латинского языка, то я нахожу, что он превосходен в верном изображении душевных движений и состояния нравов; наши поступки то и дело заставляют меня возвращаться к нему. Сколько бы раз я его ни читал, я всегда нахожу в нем новую прелесть и изящество. Люди времен, близких к Вергилию, жаловались на то, что некоторые сравнивали его с Лукрецием. Я нахожу, что это действительно неравные величины и особенно укрепляюсь в этом убеждении, когда углубляюсь в какой-нибудь прекрасный стих Лукреция. Но если этих людей обижало сравнение Вергилия с Лукрецием, то что сказали бы они о варварской глупости тех, кто в настоящее время сравнивает Вергилия с Ариосто и что сказал бы по этому поводу сам Ариосто?

О saeculum insipiens et infacetum*!

* (О, неразумный и грубый век" (Катулл. XLIII, 8).)

Я полагаю, что древние имели еще больше оснований обижаться на тех, кто равнял с Плавтом Теренция (ибо последний гораздо утонченнее), чем на тех, кто сравнивал Лукреция с Вергилием. Для истинной оценки Теренция и признания его превосходства важно отметить то, что только его - и никого другого из его сословия - постоянно цитирует отец римского красноречия*, и большое значение имеет тот приговор, который вынес Теренцию первый судья среди римских поэтов**. Мне часто приходило на ум, что в наше время те, кто берется сочинять комедии - как например итальянцы, у которых есть в этой области большие удачи,- заимствуют три-четыре сюжета из комедий Теренция или Плавта и пишут на этой основе свои произведения. В одной комедии они нагромождают пять-шесть новелл Боккаччо. Такой способ добычи материала для своих писаний объясняется тем, что они не доверяют своим собственным дарованиям; им необходимо нечто прочное, на что они могли бы опереться, и не имея ничего своего, чем они могли бы нас привлечь, они хотят заинтересовать нас новеллой. Нечто обратное видим мы у Теренция: перед совершенством его литературной манеры бледнеет интерес к его сюжету; его изящество и остроумие все время приковывают наше внимание, он всегда так занимателен - и так восхищает нашу душу своим талантом, что мы забываем о достоинствах его фабулы.

* (Имеется в виду Цицерон. )

** (Имеется в виду Гораций, который в своей "Науке поэзии" высоко оценил творчество Теренция. )

Liquidus puroque simillimus amni*.

* ("Подобный чистому и прозрачному ручью" (Гораций. Послания, И, 2, 120).)

Это мое соображение приводит меня к другому замечанию. Я вижу, что прекрасные античные поэты избегали не только напыщенности и причудливой выспренности испанцев или петраркистов, но даже тех умеренных изощренностей, которые являются украшением всех поэтических творений позднейшего времени. Всякий тонкий знаток сожалеет, встречая их у античного поэта, и несравненно больше восхищается цветущей красотой и неизменной гладкостью эпиграмм Катулла, чем теми едкими остротами, которыми Марциал уснащает концовки своих эпиграмм. Это и побудило меня высказать выше то же соображение, которое Марциал высказывал применительно к себе, а именно: minus illi ingenio laborandum fuit, in cuius locum materia successerat*. Поэты первого рода без всякого напряжения и усилий легко проявляют свой талант: у них всегда есть над чем посмеяться, им не нужно щекотать себя, поэты же нового времени нуждаются в посторонней помощи. Чем у них меньше таланта, тем важнее для них сюжет. Они взбираются на коня, потому что чувствуют себя недостаточно твердо, стоя на собственных ногах. Это совершенно похоже на то, что можно наблюдать у нас на балах, когда люди простого звания, не обладая хорошими манерами нашего дворянства, стараются отличиться какими-нибудь рискованными прыжками или другими необычными движениями и фокусами. Точно так же и дамы лучше умеют держаться при таких танцах, где есть различные фигуры и телодвижения, чем во время торжественных танцев, когда им приходится только двигаться естественным шагом, сохраняя свое обычное изящество и умение непринужденно держаться. Мне приходилось равным образом видеть, как превосходные шуты, оставаясь в своем обычном платье и ничем не отличаясь в своих манерах от прочих людей, доставляли нам все то удовольствие, какое только может давать их искусство, между тем как ученикам и тем, кто не имеет такой хорошей выучки, чтобы нас рассмешить, приходилось напудрить себе лицо, напялить какой-нибудь наряд и строить страшные рожи. В правильности высказанного мною выше суждения можно лучше всего убедиться, если сравнить "Энеиду" с "Неистовым Роландом". Стих Вергилия уверенно парит в высоте и неизменно следует своему пути; что же касается Тассо, то он порхает и перепархивает с одного сюжета на другой, точно с ветки на ветку; на свои крылья он полагается лишь для очень короткого перелета и делает остановки в конце каждого эпизода, боясь, что у него слишком короткое дыхание и не хватит сил:

Excursusque breves tentat**.

* ("Не приходилось делать больших усилий там, где ум заменен был сюжетом" (Марциал. Предисловие к кн. VIII). )

** ("Решаясь только на короткие перелеты" (Вергилий. Георгики, IV, 194). )

Вот авторы, которые мне больше всего нравятся в этих литературных жанрах.

Что же касается другого круга моего чтения, при котором удовольствие сочетается с несколько большей пользой, - так как с помощью этих книг я учусь развивать свои мысли и понятия, то сюда относятся произведения Плутарха - с тех пор как он переведен на французский язык - и Сенеки. Оба эти автора обладают тем важнейшим для меня достоинством, что та наука, которую я в них и ищу, дана у них не в систематическом изложении, а в отдельных очерках, поэтому для одоления их не требуется упорного труда, к которому я неспособен. Таковы мелкие произведения Плутарха и "Письма" Сенеки, составляющие лучшую и наиболее полезную часть их творений. Мне не надо делать никаких усилий, чтобы засесть за них, и я могу оборвать чтение, где мне захочется, ибо отдельные части этих произведений не связаны друг с другом. Оба эти автора сходятся в ряде своих полезных и правильных взглядов; сходна во многом и их судьба: оба они родились почти в одном веке, оба были наставниками двух римских императоров*, оба были выходцами из иных стран, были богаты и могущественны. Их учение - это сливки философии, преподнесенной в простой и доступной форме. Плутарх более целостен и постоянен, Сенека более изменчив и гибок. Сенека прилагает усилия, упорствует и стремится вооружить добродетель против слабости, страха и порочных склонностей, между тем как Плутарх не придает им такого значения, он не желает из-за этого торопиться и вооружаться. Плутарх придерживается взглядов Платона, терпимых и подходящих для гражданского общества, Сенека же - сторонник стоических и эпикурейских воззрений, значительно менее удобных для общества, но, по-моему, более пригодных для отдельного человека и более стойких. Похоже на то, что Сенека до известной степени порицает тиранию императоров своего времени, ибо когда он осуждает дело благородных убийц Цезаря, то я убежден, что это с его стороны вынужденное суждение; Плутарх же всегда свободен в своих высказываниях. Писания Сенеки пронизаны живостью и остроумием, писаниц Плутарха - содержательностью. Сенека вас больше возбуждает и волнует, Плутарх вас больше удовлетворяет и лучше вознаграждает. Плутарх ведет нас за собой, Сенека нас толкает.

* (Сенека (родом из Испании) был воспитателем императора Нерона, но принимаемое Монтенем на веру сведение, будто Плутарх (родом из Греции) был наставником императоров Траяна и Адриана, не имеет серьезного основания. )

Что касается Цицерона, то для моей цели могут служить те из его произведений, которые трактуют вопросы так называемой нравственной философии. Но, говоря прямо и откровенно (а ведь когда стыд преодолен, то больше себя не сдерживаешь), его писательская манера мне представляется скучной, как и всякие другие писания в таком же роде. Действительно, подразделения, предисловия, определения, словопроизводство занимают большую часть его писаний, и та доля сердцевины и существенного, что в них имеется, теряется из-за этих длинных приготовлений. Когда я, потратив час на чтение его, - что для меня много, - начинаю перебирать, что я извлек из него путного, то в большинстве случаев обнаруживаю, что ровным счетом ничего, ибо он еще не перешел к обоснованию своих положений и не добрался до того узлового пункта, который я ищу. Для меня, который хочет стать только более мудрым, а не более ученым или красноречивым, эти логические и аристотелевские подразделения совершенно ни к чему: я хочу, чтобы начинали с последнего, самого важного пункта; я достаточно понимаю, что такое наслаждение и что такое смерть, - пусть не тратят времени на копанье в этом: я ищу прежде всего убедительных веских доводов, которые научили бы меня справляться с этими вещами. Ни грамматические ухищрения, ни остроумные словосочетания и тонкости здесь ни к чему: я хочу суждений, которые затрагивали бы самую суть дела, между тем как Цицерон ходит вокруг да около. Его манера хороша для школы, для адвокатской речи, для проповеди, когда мы можем себе позволить вздремнуть немного и еще через четверть часа вполне успеем уловить нить изложения. Так следует разговаривать с судьями, которых не мытьем, так катаньем хотят склонить на свою сторону, с детьми и с простым народом, которому надо рассказывать обо всем, чтобы его пронять. Я не хочу, чтобы старались подстрекнуть мое внимание и пятьдесят раз кричали мне по примеру наших глашатаев: "Слушайте!" Римляне провозглашали в своих молитвах: "Hoc age!"*, что соответствует нашему "Sursum corda!"** - это тоже для меня совершенно излишние слова. Я приступаю к делу, будучи вполне готов: мне не нужно ни лакомой приманки, ни соуса, я охотно ем готовое мясо, а эти подготовки и вступления не только не возбуждают сколько-нибудь мой аппетит, а, наоборот, лишь ослабляют и утомляют его.

* ("Делай это!" )

** ("Ввысь да стремятся сердца!" (начальные слова латинской католической молитвы). )

Не послужит ли распущенность нашего века достаточным оправданием моего святотатства, если я позволю себе сказать, что нахожу также тягучими диалоги самого Платона? Ведь даже у него предмет исследования слишком заслонен формой изложения, и мне жаль, что этот человек, который мог сказать столько замечательных вещей, тратил свое время на эти длинные, ненужные подготовительные разговоры. Мое невежество послужит мне извинением в том, что я ничего не понимаю в красоте его языка.

Я вообще отдаю предпочтение книгам, которые используют достижения наук, а не тем, которые созидают науки.

Писания Плутарха и Сенеки, а также Плиния и им подобных отнюдь не пестрят этими "Hoc age!"; они хотят иметь дело с людьми, которые сами себя предупредили, а в тех случаях, когда в них содержится такое "Hoc age!", оно относится к существу дела и имеет особое оправдание.

Я охотно читаю также "Письма к Аттику" Цицерона* и не только потому, что они содержат обширные сведения о делах и событиях его времени, но гораздо более потому, что в них раскрываются частные дела самого Цицерона. А я обладаю - как я указывал уже в другом месте** - особого рода любопытством: я стремлюсь узнать душу и непосредственные суждения моих авторов. По тем писаниям, которые они отдают на суд света, следует судить об их дарованиях! но не о них самих и их нравах. Тысячи раз сожалел я о том, что до нас не дошла книга Брута о добродетели***: ведь так интересно узнать теорию тех, кто так силен в практике. Но поскольку одно дело проповедь, а другое - проповедник, то мне столь же приятно познакомиться с Брутом по рассказу Плутарха, как и по его собственной книге. Я скорее предпочел бы знать доподлинно разговоры, которые он вел в своей палатке с кем-нибудь из частных лиц накануне сражения, чем речь, которую он держал перед армией на следующий день после него, и я больше хотел бы знать, что он делал в своем кабинете и в своей комнате, чем то, что он делал на площади и в сенате.

* ("Письма к Аттику" Цицерона охватывают период с 61 по 44 г. до н. э. Тит Помпоний Аттик был крупный финансовый деятель, ближайший друг Цицерона и издатель его произведений. Судя по откровенности, с которой Цицерон высказывается в письмах к Аттику, переписка эта не предназначалась к опубликованию. )

** (См. "Опыты", кн. II, гл. XXXI. )

*** (Имеется в виду несохранившееся произведение Марка Юния Брута, одного из убийц Цезаря, "О добродетели", с которым полемизировал Цицерон в 5-й кн. "Тускуланских бесед" и в своем сочинении "О высшем благе и высшем зле". )

Что касается Цицерона, то я держусь того распространенного о нем мнения, что, помимо учености, в нем не было ничего особенно выдающегося; он был добрым гражданином, добродушного нрава, какими часто бывают толстяки и говоруны, - каков он и был в действительности, - но что касается внутренней слабости и честолюбивого тщеславия, то, говоря по правде, этим он обладал в избытке. Я не знаю, чем можно извинить то, что он считал возможным опубликовать свои стихи. Нет большой беды в том, чтобы писать плохие стихи, но то, что он не понимал, насколько они недостойны славы его имени, свидетельствует о недостатке ума. Что касается его красноречия, то оно вне всякого сравнения; я думаю, что никто никогда в этом отношении ему не уподобится. Когда Цицерон Младший*, походивший на своего отца только тем, что носил то же имя, служил в Азии, однажды у него за столом среди многих других гостей находился Цестий, сидевший на самом краю стола и затесавшийся сюда, как нередко случается на открытых пирах вельмож. Цицерон спросил, кто это, у одного из своих слуг, который сообщил ему, что это Цестий. Но когда Цицерон, который занят был другим и забыл, что ему ответили, еще два или три раза переспросил об этом слугу, тот, чтобы избавиться от необходимости повторять ему по нескольку раз одно и то же и желая указать какую-нибудь примету, сказал: "Это тот самый Цестий, о котором вам говорили, что он не очень-то ценит красноречие вашего отца по сравнению со своим собственным". Уязвленный этим, Цицерон приказал схватить несчастного Цестия и выпороть его в своем присутствии. Вот пример поистине неучтивого хозяина. Однако даже среди тех, кто в числе прочих вещей ценил несравненное цицероновское красноречие, были люди, отмечавшие в нем недостатки; так, например, друг Цицерона, великий Брут говорил, что это было "волочащееся и спотыкающееся красноречие" (fractam et elumbem)**. Ораторы, близкие к нему по времени, переняли у него манеру делать длинную паузу в конце отрывка и употреблять слова "esse videatur"***, которыми он так часто пользовался. Что касается меня, то я предпочитаю более короткие фразы с ямбической каденцией. Иногда он примешивает и резче звучащие фразы, хотя и редко. Я обратил внимание на то, как звучит, например,следующее место: "Ego vero me minus diu senem esse mallem, quam esse senem, antequam essem"****.

* (Марк Туллий Цицерон Младший (род. 65 г. до н. э.) - сын Цицерона, в 28-29 гг. был проконсулом в Азии.- Луций Цестий Пий - популярный во времена Августа ритор, известен был своей антипатией к Цицерону, написал ответы на многие его речи. Приводимое сообщение см.: Сенека Старший. Контроверзы, 7. )

** (