Написано па первом листе альбома А. Н. Верстовского.
Впервые дни мира, когда Земля и Небо были еще неразлучны, когда земля улыбалася небом и небо не поглощало в себе всех земных чувствований, - когда наслаждения людей были земные и небесные вместе, - когда все были Браминами, в то время счастливые смертные не скучали друг другом - и одно уединение казалось им пороком и бедствием. Каждый существовал в братьях своих, и явление пришельца было для людей светлым праздником. И во всяком семействе хранилась заветная книга, данная самим Брамою; при каждом появлении нового брата новый лист в ней прибавлялся, и величиною книги измерялось счастие человека. Лишь для того, кто приносил Заветную книгу, Вишну златыми ключами отпирал врата небесные, и от серебряной вереи неслись во вселенную волшебные звуки и благоухания.
Но Чивен позавидовал счастию смертных - радости брата. Однажды ночью он встал с своего ложа и полетел по вселенной. Тихо на легких облаках качался шар земной, лелеемый небом, и люди - младенцы забывались мирным сном в своей колыбели; но вдруг подлетел
неистовый Чивен, сильно взмахнул огромною рукою, ударил, и шар быстрее молнии завертелся в бездонной пучине. От сильной руки Чивена все приняло противное направление.
Проснувшись, люди не заметили сделавшейся перемены и мнили снова начать то, о чем остались в них сладкие воспоминания, - но, к удивлению, все мысли их были смутны, рассеянны.
Привыкшие к соединению неба с землею, они стали искать в небе земных наслаждений, на земле наслаждений небесных, непонятных для разлученного с небом; лишь изредка избранные от смертных силою гения в стройной гармонии, в разнообразных цветах воспаряли на время к далекому небу, - но грусть ожидала их на земле, мстила им за смелый полет и клала на лицо их печать неизгладимую.
Всякий по-прежнему хотел быть Брамином, но не имел довольно силы для своего звания, не понимал, от чего происходит слабость его, упорно настаивал на правах своих и пылал злобою к другим, более счастливым.
По прежним воспоминаниям люди искали друг друга - и скучали, сами не доверяли себе в этом чувстве, силились радоваться, и родилось лукавство, и уединение сделалось добродетелью.
Что же стало с Заветною книгою? По старинному обычаю люди не только не переставали, но старались более и более увеличивать ее с каждым новым знакомцем; но увы! теперь каждый лист носил на себе имя нового недруга; величиною книги стали измерять злополучие человека: Заветная книга назвалася книгою бедствия; страх и отчаяние распространилось по вселенной.
Друг! гласит молва, что в наше время книги заветные смешали с книгами бедствия, что трудно найти между ними различие; говорят даже, что эти книги явились у нас под видом альбомов... Ты угадаешь мое желание: пусть эта книга будет для тебя не чем иным, как Заветною книгою. 1826 г.
Opere del cavaliere giambatista piranesi
( Произведения кавалера Джамбатиста Пиранези (итал.).)
Перед отъездом мы пошли проститься с одним из наших родственников, человеком пожилым, степенным, всеми уважаемым: у него во всю его жизнь была только одна страсть, про которую покойница жена рассказывала таким образом:
- Вот, примером сказать, Алексей Степаныч, уж чем не человек, и добрый муж, и добрый отец, и хозяин - все бы хорошо, если б не его несчастная слабость...
Тут тетушка остановилась. Незнакомый спрашивал:
- Да что, уж не запоем ли, матушка? - и готовился предложить лекарство; но выходило на деле, что эта слабость - была лишь библиомания. Правда, эта страсть в дяде была очень сильна; но она была, кажется, единственное окошко, чрез которое душа его заглядывала в мир поэтический; во всем прочем старик был - дядя как дядя, курил, играл в вист по целым дням и с наслаждением предавался северному равнодушию. Но лишь доходило дело до книг, старик перерождался. Узнав о цели нашего путешествия, он улыбнулся и сказал:
- Молодость! молодость! Романтизм, да и только! Что бы обернуться вокруг себя? уверяю вас, не ездя далеко, вы бы нашли довольно материалов.
- Мы не прочь от этого, - отвечал один из нас, - когда нам удастся посмотреть на других, тогда, может быть, мы доберемся и до себя; но начать с чужих, кажется, учтивее и скромнее. Сверх того, те люди, которых мы имеем в виду, принадлежат всем народам вместе, многие из наших или живы, или еще не совсем умерли: чего доброго - еще их родные обидятся... Не подражать же нам тем господам, которые заживо пекутся о прославлении себя и друзей своих, в твердой уверенности, что по их смерти никто о том не позаботится.
- Правда, правда! - отвечал старик, - уж эти родные! От них, во-первых, ничего не добьешься, а во-вторых, для них замечательный человек не иное что, как дядя, двоюродный братец и прочее тому подобное. Ступайте, молодые люди, померьте землю: это здорово для души и для тела. Я сам в молодости ездил за море отыскивать редкие книги, которые здесь можно купить вполовину дешевле. Кстати, о библиографии. Не подумайте, чтоб она состояла из одних реестров книг и из переплетов; она доставляет иногда совсем неожиданные наслаждения. Хотите ль, я вам расскажу мою встречу с одним человеком в вашем роде? Посмотрите, не попадет ли он в первую главу вашего путешествия!
Мы изъявили готовность, которую рекомендуем нашим читателям, и старик продолжал:
- Вы, может быть, видали карикатуру, которой сцена в Неаполе. На открытом воздухе, под изодранным навесом, книжная лавочка; кучи старых книг, старых гравюр; наверху мадонна; вдали Везувий; перед лавочкой капуцин и молодой человек в большой соломенной шляпе, у которого маленький лазарони искусно вытягивает из кармана платок. Не знаю, как подсмотрел эту сцену проклятый живописец, но только этот молодой человек - я; я узнаю мой кафтан и мою соломенную шляпу; у меня в этот день украли платок, и даже на лице моем должно было существовать то же глупое выражение. Дело в том, что тогда денег у меня было немного, и их далеко не доставало для удовлетворения моей страсти к старым книгам. К тому же я, как все библиофилы, был скуп до чрезвычайности. Это обстоятельство заставляло меня избегать публичных аукционов, где, как в карточной игре, пылкий библиофил может в пух разориться; но зато я со всеусердием посещал маленькую лавочку, в которой издерживал немного, но которую зато имел удовольствие перерывать всю от начала до конца. Вы, может быть, не испытывали восторгов библиомании: это одна из самых сильных страстей, когда вы дадите ей волю; и я совершенно понимаю того немецкого пастора, которого библиомания довела до смертоубийства. Я еще недавно, - хотя старость умерщвляет все страсти, даже библиоманию, - готов был убить одного моего приятеля, который прехладнокровно, как будто в библиотеке для чтения, разрезал у меня в эльзевире единственный листок, служивший доказательством, что в этом экземпляре полные поля*, а он, вандал, еще стал удивляться моей досаде. До сих пор я не перестаю посещать менял, знаю наизусть все их поверья, предрассудки и уловки, и до сих пор эти минуты считаю если не самыми счастливыми, то по крайней мере приятнейшими в моей жизни. Вы входите: тотчас радушный хозяин снимает шляпу и со всею купеческою щедростью предлагает вам и романы Жанлис, и прошлогодние альманахи, и Скотский Лечебник. Но вам стоит только произнести одно слово, и оно тотчас укротит его докучливый энтузиазм: спросите только: "Где медицинские книги?" - и хозяин наденет шляпу, покажет вам запыленный угол, наполненный книгами в пергаментных переплетах, и спокойно усядется дочитывать академические ведомости прошедшего месяца. Здесь нужно заметить для вас, молодых людей, что еще во многих наших книжных лавочках всякая книга в пергаментном переплете и с латинским заглавием имеет право называться медицинскою; и потому можете судить сами, какое в них раздолье для библиографа: между "Наукою о бабичьем деле, на пять частей разделенной и рисунками снабденной" Нестора Максимовича Амбодика, и "Bonati Thesaurus medic-opracticus undique collectus"** вам попадется маленькая книжонка, изорванная, замаранная, запыленная; смотрите, - это "Advis fidel aux veritables Hollandais touchant ce qui s'est passe dans les villages de Bodegrave et Svammerdam 1673"***, - как занимательно! Но это, никак, эльзевир! эльзевир! имя, приводящее в сладкий трепет всю нервную систему библиофила... Вы сваливаете несколько пожелтевших "Hortus sanitatis, Jardin de devotion les Fleurs de bien dire, recueillis aux cabinets des plus rares esprits pour exprimer les passions amoureuses de l'un et de l'autre sexe par forme de dictionnaire"**** - и вам попадается латинская книжка без переплета и без начала; развертываете: как будто похоже на Вергилия - но что слово, то ошибка!.. Неужели в самом деле? не мечта ли обманывает вас? неужели это знаменитое издание 1514 года: "Virgilius ex recensione Naugerii"*****. И вы недостойны называться библиофилом, если у вас сердце не выпрыгнет от радости, когда, дошедши до конца, вы увидите четыре полные страницы опечаток, верный признак, что это именно то самое редкое, драгоценное издание Альдов, перло книгохранилищ, которого большую часть экземпляров истребил сам издатель, в досаде на опечатки.
* (Известно, что для библиоманов ширина полей играет важную роль. Есть даже особенный инструмент для измерения их, и несколько линий больше или меньше часто увеличивают или уменьшают цену книги на целую половину.- Примеч. В. Ф. Одоевского.)
*** ("Достоверный отчет для природных голландцев, о событиях, происшедших в деревнях Бодеграф и Сваммердам" (франц.). )
**** ("Сад здравия, Сад благочестия, Цветы красноречия, выбранные в форме словаря из библиотек лучших авторов для выражения любовных страстей лиц того и другого пола" (франц.). )
***** ("Вергилий, изданный Наугерием" (лат.). )
В Неаполе я мало находил случаев для удовлетворения своей страсти, и потому можете себе представить, с каким изумлением, проходя по Piazza Nova, увидел груды пергаменов; эту-то минуту библиоманического оцепенения и поймал мой незваный портретист... Как бы то ни было, я со всею хитростию библиофила равнодушно приблизился к лавочке и, перебирая со скрытым нетерпением старые молитвенники, сначала не заметил, что в другом углу к большому фолианту подошла фигура в старинном французском кафтане, в напудренном парике, под которым болтался пучок, тщательно свитый. Не знаю, что заставило нас обоих обернуться - в этой фигуре я узнал чудака, который всегда в одинаковом костюме с важностию прохаживался по Неаполю и при каждой встрече, особенно с дамами, с улыбкою приподнимал свою изношенную шляпу корабликом. Давно уже видал я этого оригинала и весьма был рад случаю свести с ним знакомство. Я посмотрел на развернутую перед ним книгу: это было собрание каких-то плохо перепечатанных архитектурных гравюр. Оригинал рассматривал их с большим вниманием, мерил пальцами намалеванные колонны, приставлял ко лбу перст и погружался в глубокое размышление: "Он, видно, архитектор, - подумал я, - чтоб полюбиться ему, притворюсь любителем архитектуры". При этих словах глаза мои обратились на собрание огромных фолиантов, на которых выставлено было: "Opere del Cavaliere Giambatista Piranesi".
"Прекрасно!" - подумал я, взял один том, развернул его, - но бывшие в нем проекты колоссальных зданий, из которых для построения каждого надобно бы миллионы людей, миллионы червонцев и столетия, - эти иссеченные скалы, взнесенные на вершины гор, эти реки, обращенные в фонтаны, - все это так привлекло меня, что я на минуту забыл о моем чудаке. Более всего поразил меня один том, почти с начала до конца наполненный изображениями темниц разного рода, бесконечные своды, бездонные пещеры, замки, цепи, поросшие травою стены и, для украшения, всевозможные казни и пытки, которые когда-либо изобретало преступное воображение человека... Холод пробежал по моим жилам, и я невольно закрыл книгу. Между тем, заметив, что оригинал нимало не удостоивает внимания зодческий энтузиазм мой, я решился обратиться к нему с вопросом:
- Вы, конечно, охотник до архитектуры? - сказал я.
- До архитектуры? - повторил он, как бы ужаснувшись.- Да, - промолвил он, взглянув с улыбкой презрения на мой изношенный кафтан, - я большой до нее охотник! - и замолчал.
"Только-то? - подумал я, - этого мало".
- В таком случае, - сказал я, снова раскрывая один из томов Пиранези, - посмотрите лучше на эти прекрасные фантазии, а не на лубочные картинки, которые лежат перед вами.
Он подошел ко мне нехотя, с видом человека, досадующего, что ему мешают заниматься делом, но едва взглянул на раскрытую передо мною книгу, как с ужасом отскочил от меня, замахал руками и закричал:
- Бога ради, закройте, закройте эту негодную, эту ужасную книгу!
Это мне показалось довольно любопытно.
- Я не могу надивиться вашему отвращению от такого превосходного произведения; мне оно так нравится, что я сей же час куплю его.- И с сими словами я вынул кошелек с деньгами.
- Деньги! - проговорил мой чудак этим звучным шепотом, о котором мне недавно напомнил несравненный Каратыгин в "Жизни Игрока".- У вас есть деньги! - повторил он и затрясся всем телом.
Признаюсь, это восклицание архитектора несколько расхолодило мое желание войти с ним в тесную дружбу; но любопытство превозмогло.
- Разве вы нуждаетесь в деньгах? - спросил я.
- Я? Очень нуждаюсь! - проговорил архитектор, - и очень, очень давно нуждаюсь, - прибавил он, ударяя на каждое слово.
- А много ли вам надобно? - спросил я с чувством.- Может, я и могу помочь вам.
- На первый случай мне нужно безделицу - сущую безделицу, десять миллионов червонцев.
- На что же так много? - спросил я с удивлением.
- Чтобы соединить сводом Этну с Везувием, для триумфальных ворот, которыми начинается парк проектированного мною замка, - отвечал он, как будто ни в чем не бывало.
Я едва мог удержаться от смеха.
- Отчего же, - возразил я, - вы, человек с такими колоссальными идеями, - вы приняли с отвращением произведения зодчего, который, по своим идеям, хоть несколько приближается к вам?
- Приближается? - воскликнул незнакомец, - приближается! Да что вы ко мне пристаете с этой проклятой книгой, когда я сам сочинитель ее?
- Нет, это уж слишком! - отвечал я. С этими словами взял я лежавший возле "Исторический словарь" и показал ему страницу, на которой было написано: "Жиам-батиста Пиранези, знаменитый архитектор... умер в 1778..."
- Это вздор! это ложь! - закричал мой архитектор.- Ах, я был бы счастлив, если бы это была правда! Но я живу, к несчастию моему живу - и эта проклятая книга мешает мне умереть.
Любопытство мое час от часу возрастало.
- Объясните мне эту странность, - сказал я ему, - поверьте мне свое горе: повторяю, что я, может быть, и могу помочь вам.
Лицо старика прояснилось; он взял меня за руку.
- Здесь не место говорить об этом; нас могут подслушать люди, которые в состоянии повредить мне.
О! я знаю людей... Пойдемте со мною; я дорогой расскажу вам мою страшную историю.
Мы вышли.
- Так, сударь, - продолжал старик, - вы видите во мне знаменитого и злополучного Пиранези. Я родился человеком с талантом... что я говорю? теперь запираться уже поздно, - я родился с гением необыкновенным.
Страсть к зодчеству развивалась во мне с младенчества, и великий Микеланджело, поставивший Пантеон на так называемую огромную церковь Святого Петра в Риме, в старости был моим учителем. Он восхищался моими данами и проектами зданий, и когда мне исполнилось двадцать лет, великий мастер отпустил меня от себя, сказав: "Если ты останешься долее у меня, то будешь только моим подражателем; ступай, прокладывай себе новый путь, и ты увековечишь свое имя без моих стараний". Я повиновался, и с этой минуты начались мои несчастия. Деньги становились редки. Я нигде не мог найти работы; тщетно представлял я мои проекты и римскому императору, и королю французскому, и попам, и кардиналам: все меня выслушивали, все восхищались, все одобряли меня, ибо страсть к искусству, возжженная покровителем Микеланджело, еще тлелась в Европе. Меня берегли как человека, владеющего силою приковывать неславные имена к славным памятникам; но когда доходило дело до постройки, тогда начинали откладывать год за годом: "Вот поправятся финансы, вот корабли принесут заморское золото", - тщетно! Я употреблял все происки, все ласкательства, недостойные гения, - тщетно! я сам пугался, видя, до какого унижения доходила высокая душа моя, -тщетно! тщетно! Время проходило, начатые издания оканчивались, соперники мои снискали бессмертие, а я - скитался от двора к двору, от передней к передней, с моим портфелем, который напрасно час от часу более и более наполнялся превосходными и неисполнимыми проектами. Рассказать ли вам, что я чувствовал, входя в богатые чертоги с новою надеждою в сердце и выходя с новым отчаянием? Книга моих темниц содержит в себе изображение сотой доли того, что происходило в душе моей. В этих вертепах страдал мой гений; эти цепи глодал я, забытый неблагодарным человечеством... Адское наслаждение было мне изобретать терзания, зарождавшиеся в озлобленном сердце, обращать страдания духа в страдания тела, - но это было мое единственное наслаждение, единственный отдых.
Чувствуя приближение старости и помышляя о том, что если бы кто и захотел поручить мне какую-либо постройку, то недостало бы жизни моей на ее окончание, я решился напечатать свои проекты, на стыд моим современникам и чтобы показать потомству, какого человека они не умели ценить. С усердием принялся я за эту работу, гравировал день и ночь, и проекты мои расходились по свету, возбуждая то смех, то удивление. Но со мной сталось совсем другое. Слушайте и удивляйтесь... Я узнал теперь горьким опытом, что в каждом произведении, выходящем из головы художника, зарождается дух-мучитель; каждое здание, каждая картина, каждая черта, невзначай проведенная по холсту или бумаге, служит жилищем такому духу. Эти духи свойства злого: они любят жить, любят множиться и терзать своего творца за тесное жилище. Едва почуяли они, что жилище их должно ограничиться одними гравированными картинами, как вознегодовали на меня... Я уже был на смертной постели, как вдруг... Слыхали ль вы о человеке, которого называют вечным жидом? Все, что рассказывают о нем, - ложь: этот злополучный перед вами... Едва я стал смыкать глаза вечным сном, как меня окружили призраки в образе дворцов, палат, домов, замков, сводов, колонн. Все они вместе давили меня своею громадою и с ужасным хохотом просили у меня жизни. С той минуты я не знаю покоя: духи, мною порожденные, преследуют меня - там огромный свод обхватывает меня в свои объятия, здесь башни гонятся за мною, шагая верстами; здесь окно дребезжит передо мною своими огромными рамами. Иногда заключают они меня в мои собственные темницы, опускают в бездонные колодцы, куют меня в собственные мои цепи, дождят в меня холодною плесенью с полуразрушенных сводов, - заставляют меня переносить все пытки, мною изобретенные, с костра сбрасывают на дыбу; с дыбы на вертел, каждый нерв подвергают нежданному страданию, и между тем, жестокие, прядают, хохочут вокруг меня, не дают умереть мне, допытываются, зачем осудил я их на жизнь неполную и на вечное терзание, - и наконец изможденного, ослабевшего, снова выталкивают на землю. Тщетно я перехожу из страны в страну, тщетно высматриваю, не подломилось ли где великолепное здание, на смех мне построенное моими соперниками. Часто, в Риме, ночью, я приближаюсь к стенам, построенным этим счастливцем Микелем, и слабою рукою ударяю в этот проклятый купол, который и не думает шевелиться, - или в Пизе вешаюсь обеими руками на эту негодную башню, которая в продолжение семи веков нагибается на землю и не хочет до нее дотянуться. Я уже пробежал всю Европу, Азию, Африку; переплыл море: везде я ищу разрушенных зданий, которые мог бы воссоздать моею творческой силой: рукоплескаю бурям, землетрясениям. Рожденный с обнаженным сердцем поэта, я перечувствовал все, чем страждут несчастные, лишенные обиталища, пораженные ужасами природы; я плачу с несчастными, но не могу не трепетать от радости при виде разрушения... И все тщетно! час создания не наступил еще для меня или уже прошел: многое разрушается вокруг меня, но многое еще живет и мешает жить моим мыслям. Знаю, до тех пор не сомкнутся мои ослабевшие вежды, пока не найдется мой спаситель и все колоссальные мои замыслы будут не на одной бумаге. Но где он? где найти его? Если и найду, то уже проекты мои устарели, многое из них опережено веком, - а нет сил обновить их! Иногда я обманываю моих мучителей, уверяя, что занимаюсь приведением в исполнение какого-либо из проектов моих; и тогда они на минуту оставляют меня в покое. В таком положении был я, когда встретился с вами; но пришло же вам в голову открыть передо мною мою проклятую книгу: вы не видали, но я... я видел ясно, как одна из пилястр храма, построенного в середине Средиземного моря, закивала на меня своей косматой головою... Теперь вы знаете мое несчастие: помогите же мне, по обещанию вашему. Только десять миллионов червонцев, умоляю вас! - и с сими словами несчастный упал предо мною на колени. С удивлением и жалостию смотрел я на бедняка, вынул червонец и сказал:
- Вот все, что могу я дать вам теперь.
Старик уныло посмотрел на меня.
- Я это предвидел, - отвечал он, - но хорошо и это я приложу эти деньги к той сумме, которую собираю для покупки Монблана, чтобы срыть его до основания; иначе он будет отнимать вид у моего увеселительного замка.
С сими словами старик поспешно удалился... 1831 г.
4338-й Год. Петербургские письма
(По вычислениям некоторых астрономов, комета Вьелы должна в 4339 году, то есть 2500 лет после нас, встретиться с Землею. Действие романа, из которого взяты сии письма, происходит за год до сей катастрофы.- Примеч. В. Ф. Одоевского.)
Люди всегда останутся людьми, как это было с начала мира: останутся все те же страсти, все те же побуждения; с другой стороны, формы их мыслей и чувств, а в особенности их физический быт должен значительно измениться. Вам кажется странным их понятие о нашем времени; вы полагаете, что мы более знаем, например, о том, что случилось за 2500 лет до нас; но заметьте, что характеристическая черта новых поколений- заниматься настоящим и забывать о прошедшем; человечество, как сказал некто, как брошенный сверху камень, который беспрестанно ускоряет свое движение; будущим поколениям столько будет дела в настоящем, что они гораздо более нас раззнакомятся с прошедшим; этому поможет неминуемое истребление наших письменных памятников: действительно, известно, что в некоторых странах, например, в Америке, книги по причине одних насекомых не переживут и столетия; но сколько других обстоятельств должны истребить нашу тряпичную бумагу в продолжение нескольких столетий; скажите, что бы мы знали о временах Нехао, даже Дария, Псамметиха, Солона, если бы древние писали на нашей бумаге, а не на папирусе, пергаменте или, того лучше, на каменных памятниках, которые у них были в таком употреблении; не только чрез 2500 лет, но едва ли чрез 1000 останется что-либо от наших нынешних книг; разумеется, некоторые из них будут перепечатываться, но когда исчезнут первые документы, тогда явятся настоящие и мнимые ошибки, поверить будет нечем; догадки прибавят новое число ошибок, а между тем ближайшие памятники истребятся в свою очередь; сообразите все это, и тогда уверитесь, что чрез 2500 лет об нашем времени люди несравненно меньше будут иметь понятия, нежели какое мы имеем о времени за 700 лет до Р. X., то есть за 2500 лет до нас. <...>
<...> Наконец сегодня мы получили домашнюю газету от первого здешнего министра, где, между прочим, и мы приглашены были к нему на вечер. Надобно тебе знать, что во многих домах, особенно между теми, которые имеют большие знакомства, издаются подобные газеты; ими заменяется обыкновенная переписка. Обязанность издавать такой журнал раз в неделю или ежедневно возлагается в каждом доме на столового дворецкого. Это делается очень просто: каждый раз, получив приказание от хозяев, он записывает все ему сказанное, потом в камер-обскуру снимает нужное число экземпляров и рассылает их по знакомым. В этой газете помещаются обыкновенно извещения о здоровье или болезни хозяев и другие домашние новости, потом разные мысли, замечания, небольшие изобретения, а также и приглашения; когда же бывает зов на обед, то и le menu*. Сверх того, для сношений в непредвиденном случае между знакомыми домами устроены магнетические телеграфы, посредством которых живущие на далеком расстоянии разговаривают друг с другом. <...>
* (Меню (франц.). )
<...> Нынешний Министр примирений вполне достоин своего звания; он еще молод, но волосы его уже поседели от беспрерывных трудов; в лице его выражается доброта вместе с проницательностию и глубокомыслием.
Кабинет его завален множеством книг и бумаг; между прочим, я видел у него большую редкость: Свод русских законов, изданный в половине XIX столетия по Р. X.; многие листы истлели совершенно, но другие еще сохранились в целости; эта редкость как святыня хранится под стеклом в драгоценном ковчеге, на котором начертано имя государя, при котором этот свод был издан.
"Это один из первых памятников, - сказал мне хозяин, - Русского законодательства; от изменения языка, в течение столь долгого времени, многое в сем памятнике сделалось ныне совершенно необъяснимым, но из того, что мы до сих пор могли разобрать, видно, как древне наше просвещение! такие памятники должно сохранять благодарное потомство". <...>
<...> Сегодня поутру зашел ко мне г-н Хартин и пригласил осмотреть залу общего собрания Академии. "Не знаю, - сказал он, - позволят ли нам сегодня остаться в заседании, но до начала его вы успеете познакомиться с некоторыми из здешних ученых".
Зала Ученого Конгресса, как я тебе уже писал, находится в здании Кабинета Редкостей. Сюда, сверх еженедельных собраний, собираются ученые почти ежедневно; большею частию они здесь и живут, чтобы удобнее пользоваться огромными библиотеками и физическою лабораторией Кабинета. Сюда приходят и физик, и историк, и поэт, и музыкант, и живописец; они благородно поверяют друг другу свои мысли, опыты, даже и неудачные, самые зародыши своих открытий, ничего не скрывая, без ложной скромности и без самохвальства; здесь они совещаются о средствах согласовать труды свои и дать им единство направления; сему весьма способствует особая организация сего сословия, которое я опишу тебе в одном из будущих моих писем. Мы вошли в огромную залу, украшенную статуями и портретами великих людей; несколько столов были заняты книгами, а другие физическими снарядами, приготовленными для опытов; к одному из столов были протянуты проводники от огромнейшей в мире гальвано-магнетической цепи, которая одна занимала особое здание в несколько этажей.
Было еще рано и посетителей мало. В небольшом кружку с жаром говорили о недавно вышедшей книжке; эта книжка была представлена Конгрессу одним молодым археологом и имела предметом объяснить весьма спорную и любопытную задачу, а именно о древнем названии Петербурга. Тебе, может быть, неизвестно, что по сему предмету существуют самые противоречащие мнения. Исторические свидетельства убеждают, что этот город был основан тем великим государем, которого он носит имя. Об этом никто не спорит; но открытия некоторых древних рукописей привели к мысли, что, по неизъяснимым причинам, сей знаменитый город в продолжение тысячелетия несколько раз переменял свое название. Эти открытия привели в волнение всех здешних археологов: один из них доказывает, что древнейшее название Петербурга было Петрополь, и приводит в доказательство стих древнего поэта:
Петрополь с башнями дремал... Ему возражали, и не без основания, что в этом стихе должна быть опечатка. Другой утверждает, также основываясь на древних свидетельствах, что древнейшее название Петербурга было Петроград. Я не буду высчитывать всех других предположений по сему предмету: молодой археолог опровергает их всех без исключения. Перерывая полуистлевшие слои древних книг, он нашел связку рукописей, которых некоторые листы больше других были пощажены временем. Несколько уцелевших строк подали ему повод написать целую книгу комментарий, в которых он доказывает, что древнее название Петербурга было Питер; в подтверждение своего мнения, он представил Конгрессу подлинную рукопись. Я видел сей драгоценный памятник древности; он писан на той ткани, которую древние называли бумагою и которой тайна приготовления ныне потеряна; впрочем, жалеть нечего, ибо ее непрочность причиною тому, что для нас исчезли совершенно все письменные памятники древности. Я списал для тебя эти несколько строк, приведших в движение всех ученых; вот они:
"Пишу я вам, почтеннейший, из Питера, а на днях отправляюсь в Кронштадт, где мне предлагают место помощника столоначальника... с жалованьем по пятисот рублей в год..." Остальное истребилось временем.
Ты можешь себе легко представить, к каким любопытным исследованиям могут вести сии немногие драгоценные строки; очевидно, что это отрывок из письма, но кем и к кому оно было написано? вот вопрос, вполне достойный внимания ученого мира. <...>
<...> В первый раз еще мне удалось видеть в подлиннике древнюю рукопись; ты не можешь представить, какое особенное чувство возбудилось в моей душе, когда я смотрел на этот величественный памятник древности, на этот почерк вельможи, может быть великого человека, переживший его по крайней мере четыре тысячи столетия, человека, от которого, может быть, зависела судьба миллионов; в самом почерке есть что-то необыкновенно стройное и величественное. Но только чего стоило древним выписывать столько букв для слов, которые мы ныне выражаем одним значком. Откуда они брали время на письмо? а писали они много: недавно мне показывали мельком огромное здание, сохраняющееся доныне с древнейших времен; оно сверху донизу наполнено истлевшими связками писаной бумаги; все попытки разобрать их были тщетны; они разлетаются в пыль при малейшем прикосновении; успели списать лишь несколько слов, встречающихся чаще других, как-то: рапорт, или правильнее репорт, инструкция, отпуск провианта и прочее т. п., которых значение совершенно потерялось. Сколько сокровищ для истории, для поэзии, для наук должно храниться в этих связках, и все истреблено неумолимым временем! Если мы во многом отстали от древних, то по крайней мере наши писания не погибнут. Я видел здесь книги, за тысячу лет писанные на нашем стеклянном папирусе - как вчера писаны! разве комета растопит их?!
...Настанет время, когда книги будут писаться слогом телеграфических депешей; из этого обычая будут исключены разве только таблицы, карты и некоторые тезисы на листочках. Типографии будут употребляться лишь для газет и для визитных карточек; переписка заменится электрическим разговором; проживут еще романы, и то не долго - их заменит театр, учебные книги заменятся публичными лекциями. Новому труженику науки будет предстоять труд немалый: поутру облетать (тогда вместо извозчиков будут аэростаты) с десяток лекций, прочесть до двадцати газет и столько же книжек, написать на лету десяток страниц и по-настоящему поспеть в театр; но главное дело будет: отучить ум от усталости, приучить его переходить мгновенно от одного предмета к другому; изощрить его так, чтобы самая сложная операция была ему с первой минуты легкою; будет приискана математическая формула для того, чтобы в огромной книге нападать именно на ту страницу, которая нужна, и быстро расчислить, сколько затем страниц можно пропустить без изъяна.
Скажите: это мечта! ничего не бывало! за исключением аэростатов - все это воочью совершается: каждый из нас - такой труженик, и облегчительная формула для чтения найдена - спросите у кого угодно. Воля ваша. Non multum sed multa* - без этого жизнь невозможна. 1835 - 1840 гг.